<< Главная страница

Александр Этерман. Мандарин








Представим себе, что некто декламирует киплингово рьяное
"Запад есть Запад,
Восток есть Восток,
И им не сойтись вовек" сладко и сентиментально, как, допустим, верленово
"Я слышал твой голос,
Пронзительный и фальшивый"
или еще лучше:
"Прости и забудь
И не обессудь,

А письма сожги, как мост".
Припишем ему, вдобавок, обычное азиатское косоглазие.

М. Поло, "Мемуары"



Свет вливался в окно, неяркий поначалу, зато он прибывал с каждой минутой, как морская вода в полнолуние в часы прилива, и надежно укрытые в углах, щелях и в кромешней тени прозаические детали выступали по одной, пока все четыре стены, наконец, не соединились. Тогда стало ясно, сколь немного от одной до другой, - очень немного.
Н. сидел в бамбуковой качалке, сгорбившись и надев на руку, как муфту, пухлую коричневую игрушку. Он для того и встал пораньше, чтобы встретить рассвет, но ожидание затянулось, и он почувствовал себя уставшим и задремал, и вот невидимое солнце прорезало горизонт, а он все еще сидел с закрытыми глазами. Солнце сделало свое дело, но, как он и думал, ни хорошего самочувствия, ни утешения это ему не принесло. Пока было еще темно, он мог сидеть, сгорбившись, смежив веки и обманывая себя иллюзорными обещаниями, но теперь уже нет - и хотя ему и не спалось, он до поры до времени очень лихо ничего не видел - ни стен комнаты, ни неба, ни моря, ни, тем более, земли - оставалось, как в бреду, как в колыбели, думать о своем здоровье и, отталкиваясь от пола, качаться на стуле, тяжело вздыхая, пока не прекратится сосание в грудной клетке.
На стенах - еле три метра в ширину и два в высоту каждая - образовывавших идеальный квадрат, висели изрядно выцветшие гобелены, большей частью на охотничьи сюжеты, почти все светлокоричневые и отливающие серым, подобранные с большим вкусом - но давно. У стены, на которую уже с минуту падал свет, стояла узкая монастырская кровать, аккуратно занавешенная клетчатой тканью. Остальная мебель - всего-то два плетеных бамбуковых стула, маленький круглый стол, шкаф на витых ампирных ножках и пресловутая качалка - были, как и гобелены, не первой молодости и наверняка стоили когда-то больших денег. Когда-то все это было в моде.
Да, разумеется, и странно, что Н. еще помнил об этом. Шестьдесят пять лет. Если бы он еще сам их купил - куда ни шло. Но он даже не знал, кому они в те благословенные времена принадлежали. Каково все-таки воздействие земного тяготения - он еще помнил, как обставляли летние домики тридцать пять лет назад. Речь идет, разумеется, о второразрядных щеголях, его ровесниках, но что ему теперь до них, а нынешнему миру и того меньше. А он все-таки помнит. Когда - в 1882 году.
Две-три книги, стакан в серебрянном подстаканнике с ложкой внутри и желтый луч, плещущийся на его ручке, - и еще пестро раскрашенная глиняная маска и черный хлыст, тоже не со вчерашнего дня висевшие на стене, - не очень-то много. Н. обвел комнату взглядом, как докучливую компанию, когда ищут одиночества или стесняются зависимости от окружающих, - и взгляд его раболепно потянулся от сияющей ложки к иллюминатору, в который, наверно, уже заглядывало солнце, только из другого угла.
Качки совершенно не было, и не только сегодня. Тинь-Ха славилась прозрачностью и приятной незамутненностью своих вод, и Н. уже имел возможность это обстоятельство оценить. Уже давным давно - вообще-то с тех пор, как они прошли пролив, нет, еще раньше, после того, как вошли в южные воды, - яхту не качало и не полоскало на ветру. "В заливе, - сказал Н. дражайший К., - круглый год тихо, как на озере средней руки, и ветер морщит его не больше, чем лужу." Н., ясное дело, не поверил, но теперь совсем не так удивился, когда выяснилось, что К. прав. Впрочем, ветра тоже не было. Что-то служило тому причиной - мелководье, впадина в открытом море, где, говорят, водятся загадочные рыбы, зеленые холмы на западе или черная базальтовая гряда на востоке, отчасти уходившая под воду, - почему нет, более того, все это можно было бы назвать стечением обстоятельств, если бы Тинь-Ха не оставалась в любую погоду тихой, как блюдце с вареньем, так что даже в проливной дождь было видно, какую дробь отбивают на ее синей поверхности капли пресной воды.
Совсем рассвело, и розовые дуги, расцветшие с трех сторон, сдернули стоявшую над водой полосу тумана, как в свой час сдергивают покрывало с предмета, который хотят продемонстрировать в выгодном свете, и бухта засветилась в сиянии наступающего дня. Н. знал, что это ненадолго - солнце поднимется выше, розовые блики улетучатся, берег станет зеленым, море - синим, а проявления восторга - совершенно неуместными, во всяком случае для тех, кто привык к соленой воде и чистому воздуху. Тогда он, пожалуй, поднимется на палубу. Что же до того, что одновременно розово и непреходяще - лепестков жасмина, цветущего на краю частных делянок, спускавшихся почти к самому берегу - то он, слава Богу, вовремя распорядился отплыть подальше, пока они еще не приелись, - их не видно, не слышно, а главное, от их пронзительного запаха не закладывает нос.
Бухта обходила маленький корабль правильным полукругом, впрочем, обманчиво правильным - любой залив представляется изнутри, и тем паче с берега, более вогнутым и безопасным, чем его следовало бы считать. Так скала или дерево, если на них взобраться, кажутся сверху очень высокими, а с земли, снизу, напротив, какими-то недомерками. Так залив на карте - всегда страшно мал, и все тут.
Корабль, большая паровая яхта, явно не новая, с пышным белым парусным оперением - почти бездействовавшим, но довлевшим над синим и зеленым, - на фоне которого черная труба казалась нелепой и глупо встроенной, тем более, что из нее давно уже не валил дым - хотя именно она дотащила яхту в Тинь-Ха без приключений несмотря на многомесячный штиль - корабль стоял в полукилометре от берега, как и требовало письменное предписание, наклеенное на его борт в Шанхае. Берег казался с корабля узеньким зеленым браслетом, гладеньким, как и должно браслету, так что маленькие неровности, возникшие где-то посередине, там, где чайные домики вгрызались в горизонт, вполне могли сойти за зубчатые ниши, уготованные для драгоценных камней, которыми его не успели украсить. Только кое-где домики, выступившие из тени, казались белыми под прямыми солнечными лучами - точь в точь как блики света на металле. Н. знал, что там, на берегу, - бескрайние рисовые поля и фруктовые плантации, но знать - совсем не то, что видеть или верить, - с тем же успехом можно было подойти вдвое ближе или насколько там позволит осадка или отплыть вдвое дальше - откуда угодно берег должен был казаться ровным убаюкивающим браслетом, прежде всего оттого, что до какой-то степени он действительно таким и был. Кстати, береговым жителям даже не пришло в голову выкрасить в зеленое дощатые мостки, далеко уходившие в воду, - они так и остались некрашеными и потемнели от водорослей и едкого воздуха.
Бухта вполне оправдывала свое название. Свежий утренний ветер нисколько не колебал мраморно-сине-зеленую воду, даже не рябил ее, хотя и одевал в белые барашки крутые корабельные борта. Местные рыболовные суденышки уже кружились на порядочном расстоянии от берега и от корабля одновременно, видимо, оттого, что они мешали им в равной мере. Их по-азиатски изогнутые паруса легко скользили, почти прижимаясь к воде, откуда-то добирая скорость и вращательный момент, которые недодавал ветер, пока наконец не застывали на заранее уготовленных местах, разумеется, по воле своих хозяев. Рыбаки, которые провели всю ночь в море, возвращались домой в то время, как их отдохнувшие коллеги, отстоявшие свое у берега, спешили им навстречу - но это были поздние, запаздывающие пташки, поскольку все, кого по-настоящему заботил улов, вышли в море и откружились еще до рассвета. "Счастливые люди, - подумал Н., - дабы поймать свое, им достаточно выйти в море пораньше и удачно выбрать место. Во Франции им пришлось бы обзавестись большими кораблями, глубоководными тралами - и все равно этого было бы мало". Постепенно вода из мраморной стала совершенно синей, гораздо прозрачнее, так что внимательному наблюдателю могло показаться, что зашевелились камни на дне. Потеплело, да так, что на солнце стало почти удушающе жарко, хотя стоял уже поздний октябрь. Еще четверть часа, и наступил теплый осенний день, без всяких скидок.
Да, в 1882 году. Это он, пожалуй, слишком хорошо помнил, к чему - неужели к тому, что, куда не ткнись, всплывает дата, наводя на беспардонную мысль, что все, что с ним - или на его веку - приключилось, именно тогда и приключилось, оттого-то никакая другая и не запомнилась, а на самом деле - всего-то последний относительно благополучный год, так что все, что произошло потом, пойдет по иному счету. Можно дотянуть и до 1883 года - почему бы и нет? Но это не то. Это было уже после, только немного. Это когда Проспер О. - он так гордился своей древней аристократической фамилией, - скорее, в общем, аристократической, чем древней, - что Н. иногда очень хотелось доказать, что она украдена, - старший пристав округа, явился рано утром, когда Н. еще спал, и описал его обстановку. Кое-какие предметы он мог, хотя и не без труда, припомнить, уплывшие и вскоре выкупленные, те, которые он потом сохранил, даже чернильные пятна, оставшиеся на стульях там, где к ним прицепили густо исписанные и не промокнутые бумажки. Он жил тогда в департаменте Сены, в модном старом квартальчике задешево снимая второй этаж обветшалого исторического особняка и уже десять или двенадцать лет сохраняя его за собой, - это даже в самые безденежные времена, когда ему бы тесниться в двух комнатках, - наверное, только оттого, что дом и улица упоминались в романах из парижской жизни и в местной хронике уже по меньшей мере двести лет, ну, а с тех пор, как по ним прошлось перо Лакло, они стали неувядаемой, хотя и не слишком бережно хранимой, классикой.
Да, а свою часть деревни пришлось даже не продать - уступить, все равно сохранить ее не было никакой возможности, особенно при его тогдашнем образе жизни, это, пожалуй, хорошо, что тогда - через год или два ее пустили бы с торгов, ведь он тратил - какая разница сколько - и ничего не зарабатывал. Тогда-то и пропали дачные домики, ничего не поделаешь, недвижимость требует немалых денег, ничего чрезмерного, но у него и этого не было, как ее содержать - а собственно, была-то сущая ерунда. Почти пятнадцать лет подряд, с первых послевоенных месяцев, когда Париж пришлось изрядно латать, только немцы тут были ни при чем, и аж до 1883, нет, 1884 года, когда, почему-то ранней весной, он снова сунулся в свои бывшие владения, от тоски ему было особенно жалко старый родительский дом, но новые хозяева не собирались его продавать, а он не хотел крупно переплачивать и оттого удалился несолоно хлебавши, всех разочаровав, но с облегчением и с чувством исполненного долга.
Он должен был, пожалуй, почти миллион этих самых франков, теперь он отсчитал бы эту сумму не охнув, и пустое дело мерить пульс - как меняются люди, а тогда свет до такой степени сошелся на этом долге, что он начал всерьез подумывать о самоубийстве - даже интересно вспомнить. Но только он сам в него не верил - и дождался, доигрался до того, что Жозеф М., этот чертов психопат и маньяк, сказал ему, заманив к себе, так что они пили кофе вдвоем, затворившись в его затхлой, когда-то роскошной, а теперь наглухо закупоренной и несколько гнилой квартире, увешанной кровавыми манекенами, - наверное, отсюда его нынешние светлокоричневые:"Если уж о самоубийстве, то почему не об убийстве, мой мальчик?" Скоро должна была вернуться его любовница, оттого он все время поглядывал на дверь и слова звучали особенно веско. Он никак не мог вспомнить ее лицо, но и то - разве он должен помнить чужих любовниц? Что до сути дела, идея ему не то чтобы понравилась, а, скажем, прозвучала, самое меньшее, показалась здравой, нормальной, как на войне: почему бы не продать жизнь подороже, раз уж до этого дошло? Если бы действительно можно было задорого уступить руку, ногу или литр-другой благородной крови! Жозефу приходилось и того хуже - он вообще ничего не стоил, и если бы не считалось, что он ждет наследства, кредиторы вообще сжили бы его со свету.
Тридцать лет назад, даже с хвостом. Н. удивился: странно - что это ему вдруг пришло в голову выкупить дом? Что бы он стал с ним делать? Чудес не бывает, былой уверенности в себе он бы ему не вернул, так же как и былого здоровья. Может, стоило попытаться выкупить прежние времена, почему нет, если за большие деньги, но как далеко это могло его завести! Допустим, накупить мебели, если не настоящей тогдашней - она уже развалилась, наверное, - то похожей. Посуда. Он ее видел не так давно в фешенебельном магазине, недалеко от памятника наполеоновскому лихачу, - так там были даже медные водопроводные краны той эпохи. В чем нет недостатка - это в деревяшках времен Империи, уж больно они прочны. Наверное, неудачный исход войны породил противоположную тенденцию - наши эфемерные стульчики. Ясное дело, недолговечные. Хотя, впрочем, еще лет через двадцать, глядишь, эта дрянца будет цениться наравне с бесподобной мебелью времен Людовика Пятнадцатого, которую, впрочем, современники ругали за аляповатость. Но ее хоть берегли, а в таком случае долго ли стать частью истории? Так что все возможно - но даже если все это купить, восстановить и поселиться внутри, среди старинных вещиц, укутаться гобеленами и опустить ставни - что с того? И что дальше - заказать устрицы? Это может, конечно, вернуть нечто вроде ощущения молодости, но в нее так легко вернуться, достаточно перечитать дневник или любовную переписку, вообще, все, что соблазнительно - легко, но кто поручится, что при этом он будет чувствовать себя свежим и легкомысленным, как тогда. Можно избавиться от всего на свете - от опыта, от возраста, от седины, только не от старых травм. Есть все же что-то, что не восстанавливается. Некто, вероятно, человек легкомысленный, замыслил опровергнуть древнего грека. Потом это история служила источником вдохновения для молодых остроумцев и уж наверняка для нынешних мыслителей - кто их знает? - Н. не имел обыкновения изучать философские труды.
Что же из этого вышло? "Какая разница, - заметил он, - почему бы не войти дважды в одно и то же море? Вы скажете: другая вода, та испарилась, ушла в песок, пролилась, - кто ее знает, - но это если и убедительно, то только для того, кто обращается к проблеме не во всеоружии. Всякий, кто знаком с нынешним состоянием умов, совладает с таким нехитрым интеллектуальным вывертом, непривычным, конечно: не бывает воды старой и новой, той и этой, вода бывает только пресная и соленая, вернее, разной пресности или солености, и стоит она все на тех же пяти саженях. Тому доказательство - да это больше, чем доказательство - вот я войду в нее и почувствую то же самое: прохладу, влажность, вязкость; выйду, и с меня будут капать капли, - и что, - кто-нибудь уловит разницу? Пока я сам не изменюсь или не переменятся обстоятельства, река - та же река, простите, море. Вот что значит жить в конце девятнадцатого века!" Хотя прошло добрых десять лет, Н. еще помнил этот разговор. Надо быть в высшей степени философом, чтобы до такой степени отключиться от действительности. В ней есть такой философский фактор, как внезапность. Никто из нас, впрочем, с философией не в ладах. Эта речь была встречена продолжительной овацией, а потом слушатели понесли оратора на своих плечах к Сене. Бедняга был до такой степени упоен успехом, что не сразу понял, что его ждет. Под громкий визг студенток его раздели и бросили в воду. Вся прелесть в том и заключалась, что он был превосходный призовой пловец. На следующее утро на двери факультета была пришпилена фотография, сделанная после одного его удачного заплыва примерно полгода назад, - он победно воздымал ладони. На сей раз, однако, он выскочил из воды как ошпаренный и помчался в ближайший подъезд с громкими воплями - шел февраль месяц. Жестокая шутка! По слухам, Скаррон после чего-то в этом роде стал инвалидом. К счастью, сфотографировать эту сцену было никак невозможно, не та погода, к тому же он ни в коем случае не соглашался позировать. Значит, в историю она не войдет. Несчастный англичанин!
На стенах висели пышные красные гобелены, густо-красные, которые почему-то казались ему коричневыми. Наверное, при искусственном освещении. Завернуть его в такой гобелен - живо бы загорелся!
- Правильно, - сказал Жозеф, только с чересчур задумчивым видом, - если уж так худо, отчего не попробовать иные, не столь радикальные средства? Так многие делают. Только самые недалекие люди полагают, что взять с трудом отложенные, а то и последние пятьсот франков и отправиться в игорный дом - это и значит бороться с нищетой до конца. Вообще-то это предел разложения. Пусть так. Но оставим мораль философам. Меня занимает суть дела. Какое же это крайнее средство - ведь в точности так поступают и те, у кого нет никаких материальных проблем, просто развлечения ради. Проиграться и потом пустить себе пулю в лоб!
С другой стороны - не грабить же банк!
Нет, если ты готовишься к самоубийству, ожесточись и подумай сначала об убийстве. Прежде чем потерять все (ведь ты атеист): будущее, жизнь, социальное лицо, поступись частью - моралью, привычками, прочими внутренними органами. Может, подвернется ягненок, запутавшийся в кустах, или иной фрукт, и чинно-благородно овцы будут целы, волки сыты, да и вообще несколько лет тюремного заключения и угрызения совести - это еще не высшая мера. Говорят еще, что легче умереть, чем сделать, но это не про то. Мы уже видали моралистов. Брось десять штук в воду, на один спасательный круг, и увидишь, как они будут топить друг друга за волосы.
Подскажу как.
Рассуждение разумное, только нужен ли ему для этого Жозеф? - все это уже сто раз мелькало в его собственной голове. Был ли он вообще? Был - ибо необходимо было услышать это из чьих-нибудь уст. Но кто ему это нашептал, если не Жозеф, - здравый смысл, "живой пес лучше мертвого льва", мудрейший из людей или демон-искуситель? Какая разница? Где граница и где гарантия?
Н. покачал головой и остро почувствовал, какая она старая. Разумеется, он уже не тот, и колебания на вроде бы моральные темы не для него - только затряс головой, и песок посыпался. Разве в те времена у него кружилась голова, плыли черные круги перед глазами? Старость - да, но не так уж он стар. Скорее всего, просто поступил не совсем правильно.
- Разумеется, - сказал он Жозефу, - как у Руссо - согласились бы вы убить движением мизинца старого китайского мандарина, обремененного всеми мыслимыми болезнями и пороками, для которого каждая минута жизни - мучение, все это - даже без того, чтобы хоть раз его увидеть, и с тем, чтобы унаследовать его состояние в десять миллионов? Кстати, что это - "Исповедь", "Эмиль" или "Новая Элоиза"? Он, ясное дело, не прикасался к Руссо с лицейских времен. Жозеф, хотя и не признался тоже, но, может быть, у него была хорошая память. На столике сверкали голубые стеклянные бокалы, тонкие, на длинных ножках, на две трети наполненные вином и отливавшие льдом. Наверное, они обменивались улыбками. Он сам ответил.
- После того, что ты сказал, собственно, не ты, Жан-Жак, вернее, имел в виду, - нет, тысячу раз нет, что и требовалось доказать, - до конца, до крайности. Обрати внимание - убить, а не умертвить, что более сообразуется с синтаксисом, да и со стилем тоже, почти напрашивается - чтобы никто не сказал, что это все равно. Жан-Жак не позволил увернуться, не в его правилах - никаких мук, кроме самых умозрительных.
Отчего же было Жозефу его не понять? Впрочем, разве это не то же самое, что знать заранее?
- До конца - да. До самого конца. Ну, а потом, в последний момент, с пистолетом у виска? Другое дело?
- Другое. Понятно, да, один раз да. Чужая жизнь всегда дороже своей собственной, но если заодно и страх, и соблазн... Кто возразит... Руссо и сам бы не удержался. С пистолетом у виска.
- Превосходно, - сказал он. - Подпиши.
Он думал больше о поклепах, которые Руссо сам на себя возвел в старости, без того, чтобы его об этом просили, читайте "Исповедь", куда хлеще, чем мандариноубийство. И не то чтобы после этого книга стала легче читаться. Дети, чуть не полдюжины, которых он, будто бы не желая воспитывать, отдавал в приюты - ложь, которую его современнику ничего не стоило опровергнуть, а мы не можем, хотя и так известно, что это чушь на постном масле, всякие гнусности и полуправда... Ему было важнее всего разоблачить собственный снобизм, якобы болезненный, поэтому, согласно книге, он просто сгорал от желания попасть в скучнейшие великосветские салоны, - он забыл, воодушевившись, что повествует о временах, когда гремел и был нарасхват, - и его звонкие уходы с королевских приемов объяснялись банальным недержанием мочи, не позволявшим ему там задерживаться. Мы, разумеется, так и поверили. Все одно к другому - во Франции издавна бьют себя в грудь, каясь в вымышленных или, еще хуже, чужих грехах, чтобы скрыть настоящие. Ни в одной стране его признания не были бы сочтены доказательством, независимый следователь - и то насторожился бы. Только мы так падки на скандалы, собственно, импотенция тут хуже убийства, как простота хуже воровства. Нет, все-таки убил. Бальзак страшно любил эту историю. Д-р Бьяншон у него признается, что на этих днях приканчивает одиннадцатого мандарина.
Чего Жозеф хотел? Он вел себя себя как торговец недвижимостью, знающий, что даже если покупатель убежит, товар останется и, следовательно, он теряет только время. Весь разговор, с вступлением и заключением, занял четверть часа. Что он сделал с его подписью? Н. признавался, что этот вопрос до сих пор бередит его самолюбие. Если бы не документ, развитие событий можно было бы считать чем-то вроде лотереи - падает же в итоге на кого-то жребий. А так это форменное жульничество, если не хуже. Н. натолкнулся на опасное замечание философа-циника, ляпнувшего раз, что все известные ему невероятные истории невероятно плохо документированы, что особенно странно, если иметь в виду огромное их количество, поэтому их невозможно расследовать и обсуждать в позитивном духе, зато тем более легко внушить легковерным. Может быть, некоторые из них действительно имели место и не имели рационального объяснения, но все-таки, по-видимому, концептуальное отношение к невероятному изрядно зависит от веры в чудеса. Из правила, разумеется, есть исключения, но в том-то и суть дела, что в жизни мы с ними не сталкиваемся. Нам остается только решать, во что верить, а во что нет - ведь основы веры трансцендентальны. Этой теории, подумал Н., еще стать философией и размыть наше отношение к морали, но вообще-то она хоть и претендует, а все равно не может помочь тому, у кого в прошлом такая подпись. Невероятно, чтобы он имел отношение к дальнейшему, суд отвергнет это предположение, но не из-за его абсурдности, - разве это аргумент? - а, лучше, из-за недостаточности улик. Согласно этой теории, доказательство доказательству рознь. Что тут более невероятно? Во что легче поверить - что он виноват или что все это чушь? А потом - разве он знает, что произошло на самом деле? Если начать делить всех, кого суд оправдал - кстати, это ведь суд утвердил его в правах на наследство, - на правых и виноватых, где конец и край?
В те времена Н. еще содержал А. Странно, что он сохранил в памяти ее имя, но наверное, это оттого, что содержать ее было неимоверно трудно. Отчасти из-за нее он и разорился - она проедала две трети его доходов, большую часть вперед. Из тумана, витавшего над давними воспоминаниями, иногда, чаще всего в неподходящий момент, проступали ее черты, и, следует признаться, она до сих пор представлялась ему очаровательной. Он и сейчас узнал бы ее подпись. Откуда бы ни брался туман - Н. невольно посмотрел в окно, на запад, дымка, окутывавшая юго-западную часть берега, рассеялась начисто, как корова языком слизнула, - но не от давности, - ведь жозефовы болезни, бокалы и гобелены он и сегодня мог потрогать и подхватить, - а из-за возраста, из-за происшедших с ним перемен. Она была первая, кто всполошился, и правильно - так они и разошлись. Он воспринял великую новость куда спокойнее, впервые в жизни смирно, по-азиатски улыбнулся, опустил глаза долу, смежил веки и стал рассматривать поочередно ножки стула и брюки собеседника. Новость его не столько обрадовала, сколько испугала.
Его собеседником был нотариус Б., опытный, старый, давно уже с трудом передвигавшийся, вызвавший его в свою отнюдь не фешенебельную контору, обставленную старинной мебелью, неплохо имитировавшей красное дерево. На стульях, равно как на панелях, сорок лет назад навинченных на стены, взгляд отдыхал. Тело тоже - ни один из них не шатался, даже обивка не протерлась. Еще раньше, едва прочитав письмо, присланное ему Б. с нарочным, - этот нарочный и проводил его в контору, - еще не переступив порог, Н. почувствовал, что поздравления слишком уж сдержанные и жиденькие, может быть, чересчур почтительные - плохо увязанные с унаследованной цифрой. Что, собственно, ему до этой сморщенной физиономии, вдобавок давно покойной, впрочем, точно он не знал, разве что из общих соображений, но таков уж порядок вещей - не прожил же он сто десять лет, да и не за что ему - добропорядочным он стал, только когда потерял интерес к молодым женщинам? Но нет, - Н. беспомощно покачал головой и облизал губы, - он не мог вообразить его мертвым, тот, кто не умер, - живет, ползает, невозможно умертвить человека в воображении, - человеческое же! - но завидев, хоть издали, похоронную процессию, так легко выбросить этого самого человека из головы! Ромео и Джульетта! Оттого-то так живучи безымянные герои, через шестьдесят лет по-живому свидетельствующие о войне, и малевальщики стопятилетней давности, вдруг ставшие знаменитостями... Они-то, по крайней мере для обывателя, более чем живы, ибо он не только не присутствовал на их похоронах, но даже не читал о них в газетах. Собственно, отчего не войти в моду дряхлым и внушающим доверие старцем вроде тех, кто в молодости вел дела в звонкой монете.
Н. встал, с трудом выпрямился и медленно обошел свою конуру. Как-то можно сделать так, чтобы круглые окна приоткрывались и свежий воздух проникал внутрь, но он забывал как и обдирал пальцы - надо бы все-таки спросить. Не выходить же наверх проветриться. Да и ночью - он изо всех сил вцепился пальцами в спинку бамбукового стула. В такой позе он и выслушал Б., всю его получасовую речь, иронически почтительную - ибо старые нотариусы не испытывают большого уважения к деньгам.
Одно из четырех, даже трех, крупнейших наследств года. Н. подумал, слегка посмеиваясь, что это еще не восточное богатство, - у него было явно преувеличенное представление о Востоке.
Б. высказался весьма определенно. Вообще-то столь значительные завещания обычно оспариваются, тем более, что мотивы покойного совершенно неясны. И, кстати, деньги должны оставаться в семье, это древняя французская традиция, закрепленная законодательно и восходящая к салическому праву, - но он не будет злоупотреблять его вниманием, - к тому же почти всегда есть что оспаривать. Отчасти для того, чтобы это предотвратить, отчасти просто в духе эпохи правительство республики и провело закон, ограничивающий право граждан распоряжаться своим имуществом после смерти. Прежде всего, он не может лишить наследства жену и детей, - разумеется, вы бы и сами не согласились, но в данном случае... - в данном случае их нет, тогда в игру вступают другие наследники, а то и государство. Но наследников нет, родни - тоже. Поэтому - Б. так и сказал - его настораживает не столько необычный характер завещания, - чего не бывает, - а то, что его абсолютно никто не оспаривает и, по-видимому, оно будет реализовано в полном объеме. Он тщательно проверил - на авуары никто не претендует, такое ощущение, что покойный на протяжении многих лет очищал их от долгов и претендентов, так что он, с одной стороны, поздравляет Н., а с другой - он аж замялся - советует ему призадуматься, что все это может значить. И если верно, что за все на свете приходится расплачиваться, то ничто не обходится в итоге дороже, чем дармовщинка.
На обратном пути Н. с удовольствием - он и это запомнил - задержался около пыльной, зеленоватого стекла витрины лавки восточных редкостей, собственно, не таких уж редкостей, просто в те времена мало у кого в доме стояли китайские диковинки. Разумеется, Н. было невдомек, что все это не так уж и бесплатно. Он хотел купить китайскую вазу, превосходную, с неповторимым рисунком, но чертовски похожую на сотни других, которая, однако, украсила бы его салон или, лучше, лукообразную арку над окном, но, поддавшись внезапному порыву, приобрел вместо этого несколько грошовых гравюр, сделанных черной тушью на толстой желтой бумаге, - все это несмотря на то, что ваза матово поблескивала и как будто напоминала, сколько она стоит. "Стало быть,- подумал Н., - она обречена на успех". Он боялся обреченных.
И все-таки - если он ее не купил только оттого, что все они, как счастливые семейства, похожи друг на друга, - он имел глупость подумать, - то что же это? Разве не следует быть умнее? Так можно скомпрометировать любой разумный поступок, а в частности, все подлинные китайские вазы отличаются друг от друга, а настоящую с поддельной вообще невозможно спутать - правда, тогда он так не считал. Да и как эти различия уловить? Если уж подражать китайцам, то не изображая из себя бронзового божка. А потом двадцать лет изучать этот узор? Стало быть, он правильно поступил.
Результаты не заставили долго ждать. Очень скоро он разошелся с А., Аннет. Еще недавно каждая третья его мысль разбивалась о ее звонкий позвоночник, и это было совершенно нестерпимо. Каждая следующая напоминала ему о ней и заодно - о неминуемом финансовом крахе, и только третья, и последняя, иногда воспаряла в нематериальную высь. Да и то - бывают и материальные, тоже мучительные, выси. А может, все шло в обратном порядке или вообще не двигалось, а просто стоило Н. здоровья. Гравюры оказались ужасно действенными. После того как материальные заботы куда-то испарились, едва ли тридцатая мысль продолжала устремляться к Аннет, да и то с прохладцей, и это подействовало на Н. удручающе успокоительно, как лед на нарыв. Положительные результаты чисто медицинского свойства не заставили себя ждать. Пульс стал ровнее, сон - спокойнее, прекратились рези в глазах и в животе, и, к словцу, снова прорезались интерес к природе и кое-какая липкость - Н. стал посматривать по сторонам не только для того, чтобы не попасть под лошадь. Как-то раз он поймал себя на том, что разглядывает стеклянные мутные воды Сены. Это было на В-ой набережной, там, где с гранитной мостовой уплывает в небеса мост и заслоняет полгоризонта. Кажется, он затесался в компанию зевак, настолько увлеченных этим занятием, - полжизни, - что не успевали переговариваться между собой. Он пригляделся - все они были старше его, чуть ли не его нынешнего возраста. Но это еще пустяк. Н. улыбнулся, как ему показалось, несколько по-азиатски, во всяком случае, кожа на лбу поползла вверх вместе с уголками глаз и лицо покрылось морщинами. Холодная вода.
Его потянуло на возвышенные места, которых в Париже в последние годы стало предостаточно, - или он ошибается, и эту смешную башню и все прочее построили позже, тогда же, когда и легковесный дворец, - но еще раньше он начал рассматривать плафоны уличных фонарей, скаты крыш и голубые, изрезанные крышами проемы чистого неба, с трудом преодолевая животную, волчью привычку смотреть под ноги, в лучшем случае, на пол собственного роста от тротуара, давным-давно ставшую потребностью и необходимостью, все, наверное, для того, чтобы увернуться от грубияна-прохожего или иных опасности и неудобства. У волка это обычно страх остаться голодным, у человека, тем паче сытого и даже отчасти пресыщенного, - упустить то общее, что еще есть у него с людьми его класса. За неимением лучшего ему приходится терпеть чужие привычки и, что хуже всего, ритм жизни, который весьма неподобающим образом выстраивается по самому резвому и нетерпеливому. Если для того, чтобы выбраться из этого заколдованного круга, нужно деклассироваться - что ж, это пускай. Он начал с А., Аннет. Всегда с чего-то приходится начинать. Почти всегда как раз с того, что болит. И обыкновенно все проходит гораздо легче, чем заранее думается. И гораздо возможнее.
Нет, это был никак не эгоизм. Раньше, когда у него появлялись деньги, он тоже не от альтруизма несся к ней, предлагая и даже навязывая подарок, увеселение или трату. Теперь у него пропал вкус к тратам, разумеется, и к увеселениям тоже, и когда он о ней вспомнил, - а то поначалу ему вообще память отшибло, - Н. улыбнулся, - ему показалось неудобным назначать ей свидание, ничем особенным не одаривая и к тому же не имея ни внешнего повода, ни внутреннего стимула, которые только и могли бы оправдать всю эту пышность. Это было бы чересчур потребительски, вдобавок, учитывая его нынешнее положение, несамоотверженно и, как ему казалось, чревато упреками - и он с радостью ухватился за такое вот объяснение. Чуть позже, когда до случайных людей дошло, сколько у него денег, сразу стало ясно, что это рассуждение несостоятельно и, следовательно, лишь предлог. С некоторых пор он мог пригласить на чашку чая любую парижскую паршивую овцу, не предложив ей даже сахару - и все равно донельзя ее осчастливить. Несомненно, высокое социальное положение имеет ретроспективный характер и касается старых знакомых. Однако тогда уже было поздно, - он совсем отвык, - и, невзирая на угрызения совести, он продолжал от нее скрываться. Они, разумеется, встретились еще раз или два, кажется, у него дома, но он сознательно ограничил свои любезности поистине монастырскими рамками; тем не менее, она не решилась ни в чем его упрекнуть - ей-то было видно, что он чем-то ужасно, до рассеянности озабочен, к тому же видно было, что новой любовницей он не обзавелся, - и она постановила - с чисто французской, ни к чему не обязывающей деликатностью, даже не обязывающей доискиваться причин и оттого восхитительно подходящей для лентяев, - что его, по-видимому, гнетет смерть его благодетеля, - ведь он так сильно изменился после того, как получил наследство, - что ж, вслух решила она, он настоящий француз, это пройдет, он очухается и снова окажется у ее ног, вовсе не имея это в виду, - но, наверное, это займет много времени, - и только это заключение и имело для нее какую-то важность, поскольку исключало перспективу сохранения верности - ждать не имело смысла, к тому же можно и не дождаться, тем более, что она уже не первый год хороша собой и должна думать о будущем - а кроме того, это и не повредит в длительной перспективе. Не исключено, что их отношения были обречены с момента, когда они начали строить такие вот словесные конструкции.
Он нанял двух слуг, милую супружескую пару, но вскоре их рассчитал и опять остался вдвоем с Ж., стариком-дворецким его родителей, который без всякого участия Н. ухитрялся вести дела так, что счета всегда были оплачены, квартира убрана, а обед в назначенное нужное время стоял на столе, накрытом должным образом и на нужное число приборов, а те, кто все это под его руководством осуществлял, не попадались Н. на глаза. Разумеется, это страшно его деклассировало. Светский человек, даже не высшего сорта, даже всего только стремяшийся утвердиться в сомнительного толка парижских кругах, которые и светом-то не назовешь, а все-таки усмотрел бы в таком домашнем укладе только что не самоубийство, потому что для него, как для молодой женщины, белье, порядок в доме - залог уверенности в себе и первейшее условие для продвижения по общественной лестнице. Н. имел это в виду, нанимая слуг, но уже вовсе об этом не думал, когда рассчитывал их, и даже подивился тому, как мало сожалений - особенно в сравнении с надеждами, которые он на этих слуг возлагал, - пробудило в нем их увольнение. Н. было совершенно ясно, что теперь он погиб в глазах какого он там ни на есть света, и это-то еще ничего, но его несколько заботило и пугало, что многие из его знакомых решат ретроактивно, что он никогда и не был светским человеком и, следовательно, не имел права вращаться среди них. Слишком, слишком уж без боя. Впрочем, куда вероятнее было, что они сочтут его чудаком.
Потом это обстоятельство забылось.
Может быть, на его поведении сказалась природная скупость, которую раньше давило больное самолюбие. Может быть. Но что мы знаем о нераскрывшихся человеческих чертах? Может статься, что мы всего-то комок встроенных в нас свойств, проявляющихся при подходящих обстоятельствах, ну, а уж таиться-то может что угодно, так что на нашу долю только и остается, что выбрать оболочку, антураж, дабы заключить в них свойства, то есть, в общем, жизненный уклад, на котором, как на дне морском, отпечатывается наша урожденная окаменелость. И тогда ему следовало не жаловаться, а наоборот, благодарить судьбу, изрядно поспособствовавшую выявлению истинных черт его характера, задавленных, наверное, бедностью и противоестественным социальным - он чуть было не сказал - укладом. Но, может, это не совсем так, может быть, человек может меняться, а то ему и меняться не надо: создайте условия - проявится волк, измените - заяц...
Некоторое время Н. пытался разводить тюльпаны. "Может быть, - подумал он и содрогнулся - обилие этих "может быть" ввергало его в состояние тяжкой неуверенности, - может быть, их массивный и замкнутый вид, не пропадавший, даже когда совсем облетели лепестки, формой напоминавшие лопасти пропеллера, - недаром их так любят голландцы, - гармонировал с его тогдашним умонастроением." Во всяком случае, в них не было буйства. Поначалу он купил несколько горшков и поставил их под огромным аркообразным окном, смотревшим на внутренний дворик, в которое иногда заглядывало солнце. Ему показалось, что выставить их с парадного бока, с видом на набережную, было бы не по-китайски, нетактично. К тому же у окон с той стороны были узкие и небезопасные подоконники. Самые первые горшки были навязаны ему бродячим торговцем, чьим-то агентом, наверное. Н. наверняка ничего бы не купил, если бы его со вчерашнего вечера не пленили цветы, которые этот торговец успел подсунуть в лавку, занимавшую подвальный этаж, - туда Н. иногда заглядывал. Для столь ранней весны они выглядели даже слишком ярко и обязательно попадались на глаза.
В конечном счете Н. приобрел не менее двух дюжин горшков с тюль-панами. На подоконнике умещались штук шесть; остальные он расставил по всему дому. Особенную прелесть он находил в том обстоятельстве, что тюльпаны почти не растут, не прибавляют в росте и не кустятся, так что на них можно было с самого начала смотреть как на свершившийся факт. Как и многих других, его заинтересовали цвета, вернее, расцветки, вернее, теплота тона этих расцветок, поначалу ему показалось, что оттенков множество, но потом он понял, что их всего три-четыре. Однако вскоре ему привезли новые, совсем уже не красные тюльпаны. Он начал наводить справки, выяснилось, что им несть числа, собственно, можно за несколько месяцев вывести по заказу тюльпан любого цвета, неизвестно только, сохранится ли цвет в потомстве. Поэтому его исследовательский интерес сузился и опять свелся к оттенкам красного, он снова начал придираться к ярко-красным тюльпанам. Что делать с белыми, синими, желтыми и черными цветами, приобретенными оптом в первые месяцы, он не знал, они ему разонравились, но он не мог решиться их выбросить, потом у него возник крамольный план переделать их в красные, и он довольно долго этим занимался. Разумеется, он был неправ. Нелепо предполагать, что ненатуральный цвет - даже если согласиться, что он ненатуральный, - есть следствие только специальной подкормки, скрещивания и отбора - это еще и дело случая, стало быть, натуры, - но ощущение, что он плох оттого, что находится всецело в человеческих руках, было живучим и осталось у него надолго, как атавизм. Впрочем, жаловаться не стоит - Н. приобрел вкус к возне с землей, вернее, позыв, поскольку земли у него не было, зато такой сильный, что время от времени он подходил к одному из горшков и начинал разминать пальцами комки чернозема. Наверное, именно тогда до Н. впервые воочию дошло, что делает с комком земли вода, - твердый как камень, он становится хрупким и раскалывается от собственной тяжести, потом мягчает и начинает напоминать навоз. Н. пришло в голову купить дом, неважно где, скорее всего именно в городе, но обязательно с куском земли. Это выражение, едва ли не двойственное от природы, сослужило ему дурную службу. Началось с того, что Н. начал посматривать по сторонам во время прогулок по городу, которых, когда он вошел во вкус, стало много больше одной в день, исподтишка разглядывая дома, на фронтонах которых значилось "предлагается купить", чего в те времена было предостаточно. Иногда он обходил такие дома кругом и даже заходил во двор. Со временем он начал наведываться в конторы торговцев недвижимостью, быстро смекнувших, что ему требуется. Н. хотел участок земли, - ну, так ему стали предлагать дворцы, окруженные парками, в которых росли вековые деревья, - каждый из которых стоил целого состояния, кстати сказать, Н. знал, что их сколько угодно в Лондоне, но даже не подозревал, что в ХVIII столетии нечто в том же духе строили в Париже, - новомодные особняки обвитые колоннами, спланированные безвестным гением с таким расчетом, чтобы они лишились национальных черт, а также признаков пола, неотделимых от зданий, выполненных в сколько-то классическом стиле, всегда однозначно мужских или женских - наверное, в этом-то и состояла гениальность - квартир с отдельным входом и палисадником и кошмарное количество загородных домов всех типов. От изобилия могла закружиться голова, но только при условии, что все эти домовладения или хоть значительная их часть покажутся ему соблазнительными - в таком случае с течением времени они превратились бы в живой соблазн, не дающий спать по ночам, собственно, в кошмар. По-видимому, это условие не было выполнено - во всяком случае, Н. ощущал потом одно лишь неудобство.
Именно тогда, - кажется, через полгода или даже десять месяцев после его вступления в права, - именно тогда и пришла эта ужасная китайская открытка. Он и не знал, что еще способен так славно переживать. Его особенно взволновало то обстоятельство, что теперь вся история сделалась предметной, не обретя, однако, конкретных черт, и стала казаться ему неохватно огромной - словом, она перелетела через океан. Так что его не очень интересовало, что там в самом деле написано, вдобавок он боялся оказаться в неудобном положении, показав ее какому-нибудь пытливому китаеведу. В результате он так никому ее и не показал. И так ясно было, к чему она, - это было стандартное извещение о похоронах или, может быть, приглашение, отпечатанное иероглифами на желтой бумаге с траурной каймой, - видимо, дань европейским предрассудкам. Сия открытка была вложена в конверт, над-писанный квадратными латинскими буквами, не столь уж и ясно на каком языке - особенно обратный адрес, - дикая, хотя и читабельная морфологическая абракадабра. Н. так и не смог понять, владеет его корреспондент хоть каким-либо из европейских языков или же с трудом оперирует фонетическом наполнением основных европейских алфавитов, на одном из которых он воплотил, как музыкант, завещанное ему звучание. Во всяком случае, китайский каллиграф следовал весьма специфическим правилам транслитерации собственных имен, разительно отличающимся от установленных как германской, так и романской традицией, - к тому же собственные имена как были, так и остались китайскими. Все это могло быть совпадением, могло быть шуткой, - любое совпадение всегда немного шутка, - и наверное, Н. не так уж сложно было бы себя в этом убедить, если бы он не помнил в точности как разворачивались события, начиная с разговора под сенью гобеленов и до сего дня, и если уж придерживаться рефлекторно-естественной (оборонительной) версии, то следовало розыгрыш превратить по меньшей мере в заговор, а на это он ни в коем случае не решился бы, ибо знал, какая это опасная вещь - заговор, цель которого неизвестна. "Никаких обид, - решил он, - и никаких иллюзий".
Н. уже с полчаса дремал, шепотом беседуя с самим собой, низко опустив голову, и прядь волос, выцветших, но еще не до конца поседевших, пересекала потный лоб, отчасти к нему прилипнув, и, доставая до кончика носа, чуточку щекотала веки и переносицу, не давая сосредоточиться - ни думать, ни дремать. Его как будто что-то пихнуло: глаза приоткрылись, кровь явственно заструилась в жилах, и ноги напряглись. "Чуть-чуть энергии, - подумал он и попытался улыбнуться, - чуть-чуть внутреннего жара - и совсем другое дело. Во всяком случае, другие мысли." Бамбуковое кресло, в котором он невольно распространился, сразу показалось ему неудобным, и ему потребовалось переменить позу. Вздохнув, - глоток воздуха его освежил, но потребовалось еще, и он решил, что очень душно, - он оперся ладонями на плетеные подлокотники и медленно поднялся, не сразу почувствовав, что уже стоит на ногах, да еще столь твердо, - ноги онемели, - машинально шагнул вперед и левой рукой отвернул круглую створку иллюминатора на сорок пять градусов. В комнату ворвался свежий воздух, и листы бумаги, лежавшие на столике в беспорядке, взмыли и упали на пол. Н. опустился на колени и подобрал их, - все, кроме одного, улетевшего за шкаф, - положил их на стол и придавил книгой. Затем, бросив взгляд в окно на бесплотное пространство между морем и небом, он оставил иллюминатор открытым и, семеня, вышел из каюты, чуть качнулся на пороге, понял, что ноги все еще плохо его слушаются, поднялся на несколько ступенек и вышел на палубу.
Там стояло очень похожее, очень заманчивое бамбуковое кресло, но Н. даже не обратил на него внимания. Впрочем, нет, обратил, и оно замаячило где-то в уголке глаза. Он подошел к самому борту, оперся о деревянные перила и слегка через них перегнулся. "Я еще легкий, - подумал он, - если мой брат так наклонится, что-нибудь обязательно не выдержит. Чревато катастрофой." Мимо него, прямо за спиной, пробежал молоденький матрос. Н. поднял голову, и на мгновение их взгляды встретились. Н. показалось, что столкновение было материальным и даже звучным. Карие глаза матроса вспыхнули и сразу же приобрели безразличное выражение. "Зрачки, - мелькнуло у Н., - какие удивительные зрачки, как у кошки, - он замялся, - ну, не как у кошки, щелочками, какая разница, даже не могу сказать, что только зрачки, - белки, радужные кружки - все не как у европейца. И конечно, не как у китайца. Настоящий зверь". "А вообще-то, - это признание отняло у него массу сил и времени, так что, решившись, он вздохнул, обвел горизонт взглядом, ни на чем его не задержав, и как будто опорожнил чашу, - китаец никогда не обратил бы на это внимания."
Все приключение, занимательное, как дрейф льдов вдоль гренландского побережья, заняло тридцать лет, целых тридцать, звучит, если выговоришь, как "миллион", - если решишься - все это время он старел, старательно оберегая себя от лишних переживаний, в чем преуспел, и вообще, ничего нового, - и ведь так понятно, - весть о наследстве переполнила и выплеснула наружу чашу, из которой он пил бы иначе всю жизнь и еще осталось бы. Его судьба решилась после того, как он постановил, что остается жить в своей квартире с тем, чтобы не приспосабливаться к новой и не попадать в неопробованное, заведомо неловкое положение, из которого пойдут-поедут другие, столь же неизведанные, как ростки из срезанной ветки, и жизнь так и пройдет - в отвлечениях, в нескончаемом бегстве от сути. На что ушли эти годы? Он их истратил? Кто знает! Может, необходимо было кирпичиками уложить одни годы к другим. Говорят, что азиаты любого возраста все-гда старые, как мир. Вряд ли они сами это осознают, но даже если так, загадки тут нет - стаж складывается из персонального опыта и возраста цивилизации, наверное, деленного на пятьдесят или даже на сто, только бы они осознавали себя ее частью, и европейцу, даже бывшему, нужно здорово постареть и немало потрудиться, чтобы, поделив на сто, стать с ними на одну доску. Тридцать лет отнюдь не целиком были заполнены поисками - скорее ожиданием. Так путешествие складывается из пути к вокзалу, иногда - поисков вокзала, ожидания поезда и только потом, в конце, - из самой поездки. В течение нескольких лет он что-то предпринимал - покупал китайские гравюры, к счастью, в количестве, не превысившем предела, за которым собирательство становится коллекционированием, вещью в себе (их еще можно было развесить по стенам, он так и сделал, но потом многие снял - после того, как в квартире появились традиционные шелковые ширмы и занавески), ухаживал за цветами и даже пытался читать книги, причем последнее оказалось совсем уж бесполезным делом. На короткое время у него завелась молоденькая китаянка, которая должна была не то вести, не то украшать дом, миниатюрное создание, не попросившее ни франка после того, как стала его любовницей - собственно, наложницей, ибо они почти не разговаривали. При других обстоятельствах ему трудно было бы с ней расстаться, но, к счастью, привычки и знакомства уже опадали, как листья в октябре - ноябре. Все требует времени, даже бессмысленное ожидание, и хотя не очень-то принято переживать, пока его в достатке, а впереди - десятки плодотворных лет (однако стоило бы по крайней мере задуматься - отчего его так много), скоро оказывается, что и в спешке и в неуютице оно течет быстро, бездумно и совершенно невозможно уловить, что теряешь, безропотно подчиняясь его ходу, - вот так стареешь, одинаково страдая и от избытка, и от недостатка. Так что, если хочешь постареть с толком, сохранив душевное и телесное здоровье, равновесие и трезвый взгляд, нужно жить отдельно от времени, не вмешиваясь в его ход, - ты сам по себе и оно само по себе, - и это, может, единственное, что ему по-настоящему удалось.
Да, это самоуничижение - все время повторять себе, насколько ты мал, - равно как и смотреть под ноги и по-старчески щупать палкой землю, - самоуничижение, но, споткнувшись, уткнуться в нас носом - это унижение, и потому давайте-ка сочтемся. Может быть, - и вряд ли это новая мысль, но только кто мог это сказать? - путь, избранный Францией и Европой, вернее, европейцами, - сделать людей счастливыми, переустраивая природу и общество, - словом, мироздание, - сделав их прежде всего богатыми, столь же осмыслен и плодотворен, как, скажем, замысел изменить климат или отопить мировое пространство с тем, чтобы в январе не замерзать в своей квартире, то есть устранить холодную зиму как факт, - недаром один мыслитель предпочитал разводить у себя дома пресмыкающихся, - даром что они змеи и аллигаторы, - а не теплокровных. Это, может, и неплохой путь, и простой, и решительный, но очень уж он расточителен и уж слишком быстро растет на этом пути энтропия. В конце концов, тому, кто не хочет топить в квартире печку или камин, проще и надежнее обогреваться при помощи физических упражнений - это, по крайней мере, бесплатно.
Солнце просияло, проткнув облачко, как все в Китае, напоминавшее дракона.
Дело, однако, не в этом, не в этом, не в том, что жалко времени, денег и ресурсов, дело в экологии, в воде, в атмосфере - сколько же угля будет сожжено, воздуха отравлено, пока наши умники поймут, что от печек европейская зима теплее не станет, а если избыток углекислого газа в атмосфере и изменит среднеянварскую температуру в Лондоне, то много раньше основательно подтают полярные ледовые шапки и этот самый Лондон окажется под водой. Беда в том, что ущерб, который наносит сама себе европейская цивилизация, - худший из возможных видов ущерба, ибо он непоправим, ибо обратить вспять выветривание - все равно что реку, все равно, что жизнь будет только хуже, уровень энтропии никогда не понижается, не стоит и пытаться. Стало быть, весь расчет на безграничность ресурсов, но ведь мы-то знаем по крайней мере с восемнадцатого века, что земля круглая, а мир тесен, поэтому г-жа де Помпадур и сказала: "После нас хоть потоп", а не: "Все будет о?кей", может быть, имея в виду как раз ледовые шапки. Поэтому-то только в Европе все так быстро и, увы, необратимо меняется - девятнадцатый век разительно непохож на восемнадцатый, восемнадцатый - на семнадцатый, эра паровоза - на век Просвещения, а век Просвещения - на эпоху Великих географических открытий. Разумеется, вехи, события, эпохи, пестрота, но всегда главное отличие - следующая расточительнее предыдущей. Те, кто полагает, что колонизация чужих земель - дело стоящее, еще пожалеет, когда земли все выйдут, а привычка останется.
Назад нет хода - это и называется "прогресс". В Азии все, напротив, столь неизменно, что это, несомненно, и есть "отсталость" - там никогда не исключено возвращение по собственным следам. Это оттого, что в Азии всегда знали - ибо все, что там известно, известно с незапамятных времен, в том числе цена некоторых изобретений: все, что необратимо - трагично, собственно, трагедия - это и есть необратимость, необратимая череда грустных событий, смотри "Короля Лира", вдобавок, вовсе не обязательно необратимость пугающая.
И не в том дело, чтобы не изобрести пороха, - кстати, его китайцы и изобрели, - а в том, чтобы не позволить пустяковому и неподконтрольному изобретению изменить систему общественных ценностей, - и ради этого даже не жалко упустить возможность перевооружить армию огнестрельным оружием. Всякая перемена к лучшему, переход к новому лишь оттого, что оно в чем-то более эффективно, должно быть дважды отмерено, ибо оно попросту губительно, если не продиктовано необходимостью, начальной внутренней необходимостью. В Китае и Японии до сих пор лечат иглоукалыванием, почти без лекарств, а смертность там самая низкая на свете. Огнестрельное оружие позволило испанцам завоевать Южную Америку, а - предположим - англичанам - Северную, именно это потом назвали открытием Америки. По ходу дела под корень вырубались религии, расы и цивилизации, задним числом их объявляли примитивными под тем предлогом, что они не знают колеса и не способны сохраниться антропологически под европейским гнетом, хотя на самом деле они были, наверное, просто слишком деликатны - или же, тоже здравое предположение, - настолько непохожи на европейцев, что, в отличие от китайцев, не могли им пассивно противостоять, - так вполне здоровые полинезийцы гибли поголовно от завезенных европейцами микробов, а столь же здоровые негры - нет. Но, боюсь, сами европейцы пострадали от своих ружей не меньше, чем туземцы, с той разницей, что они этого еще не поняли, - кстати, эти самые ружья попали в руки североамериканских индейцев, и что же - ничего, их это не изменило, не то что водка и карты - ни новых ценностей, ни новых понятий, ни тяги к завоеваниям и оседлой жизни - в то время как европейцы, завоевавшие страну, создали там новую культуру и, наверное, новую нацию, как это - револьверы и стетсоновские шляпы - и немедленно ввели уже отмененное в Европе рабство. Когда их потомки выпотрошат Америку, им - за неимением лучшего - придется отправиться на Луну или на морское дно - и таким образом человечество, может быть, от них избавится. Нет ничего особенно плохого в изобретениях, если только они не определяют за нас наши задачи, не заставляют за себя расплачиваться и не создают ощущение могущества и вседозволенности. В противном случае мы быстро убеждаемся, что есть вещи похуже, чем война.
А суть дела в том, что человек не создан для того, чтобы жить в меняющемся мире, в свою очередь, мир, созданный на потребу человеку, тоже не рассчитан на быстрые изменения. Поэтому "менять" - почти тождественно "разрушать", особенно если держать в уме "тратить" и "ускорять".
В Китае, надо думать, еще незадолго до конца света будут плавать на джонках, выращивать рис и препираться о Конфуции. Европейцы занесли на Дальний Восток броненосцы и социальные дрязги, но сюда стоит приехать уже для того, чтобы убедиться, что ни то, ни другое тут никого особенно не волнует, - может быть, ничтожное ассимилированное меньшинство, - все проглочено.
Разумеется. Он с самого начала понимал, что поедет в Китай. К чему тут оправдания - разве это не самое достойное употребление для денег, заработанных столь ужасным способом? И если ему потребовалось тридцать лет для того, чтобы вытрясти из себя туристскую жилку, - иначе эта поездка стала бы экскурсией, - что ж, это еще не слишком долго. Главное, он прибыл сюда живым и здоровым. Хотя наверное, он свинья, раз ставит условия, - даже если бы его доставили сюда на носилках, но за те же деньги, ему все же следовало бы благодарить судьбу.
Н. налил себе стакан воды, только на три четверти, спустился вниз и там, в своей комнате, откопал в крошечном шкафчике, почти шкатулке, висевшем над кроватью, бутылочку с темной жидкостью, впрочем, почти неразличимой за толстым зеленым стеклом, и долил в стакан несколько капель. Лекарство. Затем он глубоко вздохнул и со стаканом в руке снова поднялся на палубу, постоял с минуту и с видимым отвращением медленно выпил теплую, чуть рыжеватую воду. Легче, действительно легче, как и от других снадобий. Лекарство или просто напиток - ради чего оно выдумано - вкуса или действия ради? Кем и когда? Во Франции на такие вопросы стоит искать ответ, здесь - бесполезно. И как все тут - лекарство не вылечивает, не доводит до конца. Правило - от всего, даже от болезни что-то должно остаться. Ну, и осталось.
По той же причине, по которой Н. трудно, даже невозможно было в свое время отважиться купить дом, в решающий момент, когда он созрел для путешествия, ему ничего не стоило решить вопрос с яхтой. Н. плохо представлял, как это можно поехать в Китай на поезде. Кроме того, такая поездка обязательно предполагала некоторое знакомство с местностью, прежде всего с пунктом назначения. Следовало хотя бы зрительно представлять себе вокзал.
А что он обо всем этом знал? У него был адрес, написанный черной тушью на пожелтевшей открытке, он отправил по нему письмецо, в котором извещал о прибытии, скорее, о намерении приехать, которое стало столь настоятельным, что, видимо, осуществиться... - ему очень хотелось хоть как-то поименовать адресата, но он не посмел. Ответа, разумеется, не последовало. Теперь остановка была за малым. Н. пробормотал, что всего лучше было бы отправиться в Китай в собственной квартире, но тут же понял, что хватил лишку, - всему свой порядок и антураж! - к тому же это было весьма затруднительно, а затруднительные проекты его и в молодости обременяли, - да и глупо, - оставалось обзавестись плавучим домом или, как он не без удивления, а пожалуй, и не без гордости сообразил - кораблем.
Это заняло всего несколько дней, да и то, больше из-за отсутствия опыта и времени года. Прославленное страховое агенство, тесно связанное с Фульдтами и Ллойдом и вообще собаку съевшее в мореплавании, срочно телеграфировало своим представителям в Марсель, Тулон и Баальбек, и после короткого совещания в их пыльной парижской конторе Н. выбрал - по существу, порт, а не корабль, ибо всюду предлагалось почти одно и то же, и у него от непривычки аж закружилась голова - то, что выбрал, уплатил наличными полную цену плюс 16% комиссионных и тут же стал владельцем изрядного судна. За свои комиссионные агенство постаралось на славу. Через десять дней, когда Н. с двумя саквояжами прибыл в Тулон, его уже поджидала заново оснащенная и выкрашенная серозеленой водоотталкивающей краской яхта, приятно смотревшаяся бок о бок с бронированными чудищами, давно уже облюбовавшими себе эту стоянку, и готовая отчалить в любую минуту. Н. оплатил все счета, не торгуясь и даже не попытавшись выяснить цену, и сразу же поднялся на борт - все это не только, чтобы выиграть время, но еще и оттого, что он понимал, что если в нем не будут по уши, до влюбленности заинтересованы, то перед ним, как перед всяким новичком, немедленно станут столь же труднопреодолимые препятствия и проблемы, что некогда перед самыми знаменитыми в истории искателями сокровищ, а именно - оборудование судна и комплектование хоть сколько-то пригодного экипажа. Н. понимал, что не может позволить себе ни малейшей оплошности, ибо она может превратить путешествие - а то, как знать, и все дальнейшее - в ад или еще хуже - в пиратский вояж. Стало быть, надо было платить.
Стало быть, деньги были истрачены недаром. Оставалось только попрощаться с тюльпанами и домашней утварью, сильно оскудевшей за последние годы. Н. не представлял даже, что это окажется таким трудным делом. Он некоторое время колебался - оставить тюльпаны на чье-нибудь попечение или бросить засыхать заодно со всем остальным, был и третий вариант - пересадить кому-нибудь в палисадник и предоставить собственной судьбе. Ему очень не хотелось допускать кого бы то ни было в свое жилище, и он почти решился оставить все как есть, но в последний момент передумал - вернее, кольнуло, что неприятно было бы в конце концов вернуться и обнаружить на подоконниках горшки с сухой землей, в которых когда-то что-то росло. Хотя этот вариант и представлялся ему маловероятным, его следовало предусмотреть. Оттого-то он и оставил соответствующие распоряжения. Впрочем, рассуждал он, тому, кто остро нуждается в милости Небес и снисходительном отношении незнакомых людей, не стоит оставлять цветы на верную гибель. Итак, за тюльпанами ухаживают, и, наверное, будут ухаживать до конца дней.
Путь в Китай представлялся ему либо путем подвижничества, либо путем соблазна - одно из двух. Первое было столь же невозможно для него, сколь и второе, - но превосходная, хотя и скромно обставленная яхта - разве это не третий путь? Разумеется, пиршество, совершаемое в расстроенной голове, - меньшее излишество, чем лукуллов пир, но все-таки, - и к тому же, после выхода в море немедленно начинают разбегаться глаза, - но если это закон природы, даже болезнь, вроде морской болезни, то остается только развести руками - как готовиться к тому, от чего никуда не деться? Все, что заманчиво, взаимозаменяемо, друг друга стоит, и обычный морской энтузиазм - это такой же натуральный Китай, как и прославленная изнеженность тамошних мужчин и женщин. Расточители всех мастей обычно прекрасно понимают друг друга, легко приспосабливаются к обстоятельствам и в итоге сходятся во вкусах. По-видимому, дело только в том, чтобы начать. Н. дал команду отплыть, испытывая легкое смятение и рассчитывая прийти в себя, когда путешествие ему приестся, благо оно обещало быть долгим.
Погода благоприятствовала - для столь низких широт в это время года - хороший знак! Вряд ли можно считать случайным, что сезонные ветры, дующие в Индийском океане, отнюдь не способствуют тому, чтобы европеец, направляющийся в Китай, прибыл туда в уравновешенном состоянии. Н., отлично понимавший, что он наверняка подвержен иссушающему воздействию встречного ветра и, следовательно, естественным образом слаб и несовершенен, был очень удивлен, когда выяснилось, вернее, ему сообщили, что в этом году сезон дождей рано начался и, соответственно, рано кончился, а это повлекло за собой другие региональные странности - прежде всего потому, что в порту ему на глаза попалась индийская газета, в которой было написано нечто иное, а главное, оттого, что, согласно теории, именно в конце сезона обычно и дуют встречные ветра. Впрочем, в Лондоне тоже давно нет туманов. Тем не менее, факт оставался фактом - море на протяжении всего путешествия оставалось спокойным, небо - ясным, а ветра вообще почти что не было.
Дорога была ему не в тягость. Его несколько разочаровало, что на палубу не падали летучие рыбы и другие экзотические создания, по описаниям путешественников, украшающие южные моря. Поймав себя на том, что уже не первый день с нетерпением ждет их появления, Н. со вздохом констатировал - наверное, он все еще европеец, так что настоящая морская живность, свалившись на палубу, его разочарует, но его прогнозам и на этот раз не суждено было сбыться. На палубу никто не падал. Какие-то рыбы действительно выпрыгивали из воды, но разглядеть их было невозможно. Два или три раза рядом с яхтой начинала кружить акула. Она живописно рассекала плавником поверхность воды, но не подплывала слишком близко и быстро исчезала, так что ее появление не становилось настоящим зрелищем. Н. подолгу сидел под брезентовым пологом. Жара его не донимала, душно не было, он боролся с дремотой, но все равно она уносила несколько дневных часов. Зато потом он, неожиданно и абсолютно свежий, надвигал шляпу на глаза, чтобы защитить их от солнца, и тут же закрывал их, пересекая в мечтах линию горизонта. В такие минуты он думал об акулах, спрутах и носорогах.
Когда яхта обогнула наконец Индокитай и повернула на север, ему пришлось переставить кресло, ибо тень от полога больше не попадала на столь полюбившееся ему место. В этом, однако, был свой плюс. Теперь Н. усаживался отдыхать лицом к Китаю, что создавало полную иллюзию быстрого продвижения к цели, впрочем, несколько его пугавшего, и он не раз спрашивал себя, нужно ли ему что-нибудь еще. Может быть, движение по направлению к цели - это и есть идеал, если оно совершается быстро и искренне. Он пытался заставить себя смотреть на проблемы как на предметы, выстраивая их в ряд, чтобы ими можно было манипулировать или же маршировать вдоль, смотря по относительному размеру, то есть сообразуясь с величиной и значением, но в эти последние дни его рассуждения рушились, как карточный домик. Разумеется, он не решился бы оставить корабль. С другой стороны, как же без этого? - от полной ясности недалеко до беспомощности, так что его расмышления все время сворачивали в смутную китайскую сторону, оставаясь при этом по-европейски абстрактными. По-европейски, стало быть, наполовину. Впрочем, легко осуждать абстрактно.
Месяца через три яхта с Н. на борту прибыла в Шанхай, сопровождаемая все той же хорошей погодой. Н. уже стало казаться, что времена года застыли и перестали сменяться, по крайней мере вокруг него, перестали быть сезонами, превратившись в попутчиков вроде белой морской птицы, сопровождавшей яхту на протяжении большей части путешествия. В самом конце от нее было невозможно отделаться. Ему, пожалуй, даже захотелось разнообразия, скажем, небольшой, карманной бури, вроде той первой, страшной и безобидной, пережитой Робинзоном, ибо от неподвижных моря и неба и правда веяло обреченностью, а мысль о смерти все еще казалась ему невыносимой. Несчастную птицу пристрелили, но еще вопрос, стоило ли это делать. Одно из двух - либо на нее в конце концов перестали бы обращать внимание, либо она стала бы необходимой частью обихода. Теперь она вошла в историю мученицей идеи.
Н. не мог не понимать, что в Китае ему надлежит вести себя сдержанно и осмотрительно - во-первых, дабы никого не шокировать, не портить свое реноме, а во-вторых, оттого, что по китайским законам, довольно скептически относящимся к магии, он запросто мог считаться убийцей. Стало быть, прежде всего необходимо было осмотреться. Обстоятельства, однако, складывались отнюдь не благоприятным, не попутным образом, не так, как он себе рисовал, и это не могло не влиять на его расположение духа.
Ничто не обходится так дорого и не ценится так дешево. Прежде всего, яхте даже не удалось подойти к берегу. Оттуда доходили тошнотворные запахи, доносилась артиллерийская канонада, а над зеленой массой холмов, поднимавшихся к северо-западу, клубился густой дым. Мало того - вход в порт был забит десятками больших и малых судов, прочно застрявших тут после того, как в главных городах Китая началась революция. Джонки и океанские пароходы стояли на рейде вперемежку и в опасной близости, и их экипажи с остервенением глядели друг на друга, не решаясь подойти к причалу. После того как Н. отважился приблизиться к ним и все-таки втиснул яхту в залив, оказалось, что дело не в недостатке решимости, - этого как раз хватало, - просто в Шанхае был объявлен карантин и ни одно судно - включая почтовый пароход - не могло без специального разрешения пристать к берегу.
Разрешения, между тем, не выдавались, да и не к кому было обращаться - на берегу только что сменилась власть. Поговаривали даже, что судам, находящимся в заливе, не позволят выйти в открытое море, грозили и кое-чем похуже, но Н. это не очень испугало - залив был огромен, и тот, кто хотел его заблокировать, брал на себя непосильную работу. Если уж Н. удалось провести свою яхту внутрь, в тесноту, то кто мог помешать ему отсюда выбраться, маневрируя между большими и средней руки судами, а если потребуется, то и прячась за ними. Впрочем, для океанских судов блокада могла и вправду оказаться страшной - по ним можно вести артиллерийский огонь как с берега, так и с моря.
Яхта Н. простояла тут несколько дней, повернувшись тощей кормой к берегу, чтобы легче было унести ноги, между американским сухогрузом, на сером борту которого яркой синей краской значилось: "Томас Джефферсон", и большим индонезийским парусником, несомненно, пиратским, от которого все время пахло гнилым паленым деревом - вдобавок на нем остались следы пожара. Н. выжидал, рассчитывая, что китайский таможенный чиновник, о существовании которого объявляли ходившие по заливу многоязыкие слухи, который, согласно слухам, сообщил всем о карантине и, бойко плавая по заливу на паровом катере, являлся главным источником местных новостей, появится где-нибудь в окрестности и даст хоть сколько-нибудь удовлетворительные разъяснения, но его надеждам не суждено было сбыться. Н. пришлось удовольствоваться долгими и бестолковыми переговорами с владельцами сновавших мимо лодок, беззастенчиво нарушавшими карантинный режим и продававшими экипажам застоявшихся в заливе судов свежие фрукты, рыбу и хлеб, а если потребуется, то и воду. Н. получил с очередной партией съестных припасов изжеванный листок полугодовой давности, в котором от имени революционного правительства объявлялось о карантине и заодно - о новых таможенных сборах. Обращение было написано на двух языках - по-китайски и по-немецки. Н. напрочь забыл все, что знал по-немецки, и некоторое время смотрел на листок как в писаную торбу, но среди матросов нашелся фламандец, который, покорпев немного, пробормотал, что если принимать все эти предупреждения всерьез, в китайские порты не стоит и заходить, и не только во время войны, и уж во всяком случае, отсюда лучше убраться, разумеется, решив предварительно, куда направиться. Листок, кстати, предлагал всем, кто настаивал на том, чтобы, несмотря ни на что, высадиться в Китае, две возможности, на выбор, - либо плыть из Шанхая назад, на юг, в Хон-Ха, которая объявлялась главными морскими воротами страны, либо направиться на север, в Тинь-Ха, служившую таковыми полторы тысячи лет назад, но давно уже превратившуюся крошечную рыбацкую гавань.
"Может, - подумал он, - там и этого уже нет, поди знай, да и кому верить, но если там все-таки еще можно подойти к берегу, - а это почти наверняка, - то что еще, собственно, надо?" Н. без колебаний выбрал Тинь-Ха, особо отметив то обстоятельство, что городок, откуда он получил в свое время извещение о похоронах, находится, судя по всему, где-то неподалеку.
Переход в Тинь-Ха отнял еще неделю. Если судить по календарю, стояла глубокая осень, не только по европейским, но и по любым иным стандартам, но, как показалось Н., единственным признаком того, что в Китае существует смена времен года, было постепенное изменение продолжительности дня. Солнце уже не поднималось так высоко на головой, темнело гораздо раньше, рассветало позже, но сами дни оставались все такими же теплыми, безоблачными и безветренными. Яхта вошла в залив, который, хотя и был вдвое меньше шанхайского, показался Н. сравнительно просторным и пустым - а на самом деле его бороздили с десяток небольших судов. Н. ужасно заинтересовали рыбацкие баркасы с белыми кривыми парусами - он никогда ничего подобного не видел. И вообще - трудно было представить, что от парусов такой формы, да еще в штиль, может быть толк.
Н. попросил подвести яхту к берегу, поближе, отчасти чтобы еще немного понаблюдать, и в итоге она медленно - очень не хотелось сесть на мель, но оказалось, что бояться нечего, ибо метров за 150 от берега вода становилась совершенно прозрачной, - подошла к нему под острым углом и остановилась в 80 метрах от длинного дощатого настила, собственно, единственного причального сооружения, оставшегося в древнем порту, красочно описанном средневековыми поэтами, хлипкого на вид, но явно нового, не более десяти лет назад уложенного на земляное основание. Н. вышел на палубу с подзорной трубой в руках, но ее не на что было навести - разве что на пустой причал. Он сложил ее и сунул обратно в футляр. Ни души не было видно, ни ребенка, ни бродячей собаки, только на тумбе, установленной на самом краю причала, красовалась косо прилепленная к ней драная афишка, объявлявшая о карантине, та самая, которую ему подсунули в Шанхае - там их наклеивали на борта кораблей. "Карантин" - слово из трех непонятных, но уже донельзя знакомых иероглифов.
Н. не был даже обескуражен. В конце концов, если во всем Китае карантин, почему бухта Тинь-Ха должна быть исключением? Тем более, что он отчасти подозревал, что назначение сего карантина - умерить аппетиты иностранцев, которым, может, и не следовало бы проникать в страну, или, по крайней мере, выдержать их сколько возможно вне ее пределов. Из всякого сознательно созданного положения есть выход, полагал он, разве что на войне это смерть, а в браке развод, грустное дело, если вы в него попадаете, а в мирное время - в худшем случае ожидание. Три дня и две ночи его яхта бесцельно и тихо простояла в голубых водах Тинь-Ха, ясное дело, к некоторой досаде команды, однако переживания матросов Н. не трогали. За это время ее качнуло трижды - в первый раз на заходе солнца, во второй - на рассвете, когда с берега на минуту дохнуло ветром, а в третий раз - когда рядом с яхтой прошло под парусом изрядное рыбачье судно. К вечеру третьего дня Н. снова подвел яхту к берегу.
Устойчивость, которую она приобрела после того, как двигатель был остановлен, а паруса спущены, показалась Н. невероятной и даже озадачила - ему начало мерещиться, что он находится на суше, а вовсе не посреди воды. Дождавшись темноты, он вместе с двумя матросами пересел в лодку и подплыл к причалу. Ему было странно, пожалуй, больно и кощунственно дробить веслом эти шелковые воды, поэтому он, сидя на корме, не только старался не касаться торчавшего назад маленького рулевого весла, но и изо всех сил отворачивался от работавших веслами матросов. Убедив их остаться в лодке, Н. не без труда взобрался на деревянный настил и шумно затопал по мокрым доскам.
Он походил взад-вперед, не столько чтобы размять ноги, сколько для того, чтобы хоть немного попользоваться китайской территорией, но вожделенный причал теперь не казался ему таковой. Он посмотрел на небо, на котором еще не выцвели блики, оставшиеся после пышного заката, на море, уже совсем стального цвета, и вздохнул с облегчением: никаких острых ощущений. Пустовато. Великое событие не то чтобы оставило его равнодушным, совсем нет, пожалуй, оно даже освежило знакомые, приевшиеся за столько лет, еще волнующие, но уж никак не выворачивающие наизнанку воспоминания. Однако, он ждал и боялся худшего. Ничего, обошлось. Находиться на китайской территории или, по крайней мере, так близко к ней, оказалось вполне выносимо. Так бывает, когда состоится любовь, - можно думать о том, что будет дальше.
Наутро к яхте стали одна за другой подплывать лодки. Вначале двое совсем юных китайцев привезли штук пять громадных бидонов со свежей водой, необыкновенно приятной на вкус. Они приволокли, вернее, чрезвычайно искусно отбуксировали эти бидоны на массивном деревянном плоту, управляя с утлой маленькой лодочки, привязали плот к кольцу, торчавшему из борта яхты, и повернули обратно, не дожидаясь оплаты или изъявления благодарности. Матросы, поначалу смотревшие на них в оцепенении, подняли бидоны по одному на палубу, а плот так и остался полоскаться за кормой, только слегка всплыл, избавившись от груза. Любопытства ради они открыли один из бидонов и отведали его содержимое. Нельзя сказать, что, убедившись, что в нем вода, они были сильно разочарованы. Это обстоятельство показалось им скорее прозаичным, нежели обескураживающим.
Потом, ближе к полудню, когда на палубе стало слишком жарко и Н. спустился вниз передохнуть, некто невидимый привез две корзинки, накрытые пальмовыми ветками, - в одной были фрукты, в другой - рис. Н. заметил их через иллюминатор, он еще попытался разглядеть людей, которые их привезли, но лодка отошла уже довольно далеко и быстро двигалась к берегу. Китайцев было двое, и они даже не оглядывались.
Н. был поражен этим азиатским остракизмом, особенно же мерой, неожиданно выпавшей на его долю. Он ждал настороженного приема, расспросов, может быть, подвохов, но только не безоглядного бегства, хотя, конечно, слово "карантин" объясняло все. От чего они старались держаться подальше, чего пытались не допустить? Н. приветствовал бы даже самые суровые меры, если бы речь шла, допустим, о неведомых болезнях, но, на его взгляд, первой такой мерой должно было бы стать наблюдение за причалом. И уж во всяком случае следовало предотвратить его высадку на ничем не огроженный берег. На первый взгляд, местных жителей заботила скорее независимость, чем безопасность и неприкосновенность, поэтому бегство было наглядной демонстрацией отчужденности, а не блокады. Но, если согласиться с этим выводом, какая слоновья, полинезийская доза инстинктивной враждебности в них сидит, сколь зло и предубежденно они смотрят на вещи, если даже не ждут благодарности за привезенные припасы!
Н. доел свой ежедневный суп из протертых помидоров, выпил свежей воды и опять поднялся наверх. Солнце быстро клонилось к западу и очень скоро должно было завязнуть где-то на берегу. Н., прогуливаясь, дошел до кормы, хотел повернуть обратно и тут-то и увидел еще одну лодку, узкую, подлиннее, которая медленно подплывала с запада прямо по солнечной дорожке. В ней находились два человека - один, сложив руки, сидел на корме, а второй стоя возился с парусом.
Он говорил на устаревшем французском, может быть, англичанин счел бы это устаревшим английским языком, собственно, на странном древнем диалекте, по мнению Н., вышедшему из употребления по крайней мере 400 лет назад, а может, и вовсе неживом и ненатуральном, так что Н. с трудом разбирал слова. Еще более странными казались в его устах кое-какие современные выражения, не успевшие стать литературной нормой, не то чтобы резавшие слух, но как бы отвлекавшие и мешавшие сосредоточиться, быть может, именно они сбивали с толку и мешали понять, к чему он клонит, ибо это обыкновенно вытекает из пауз и интонаций, из подбора синонимов и вообще из того, что между словами, и, скажем, зевок в таком случае красноречивее, чем рифма. К тому же они нарушали связность речи.
Столь же загадочным, как псевдороманское наречие, показался Н. его возраст. Невысокий покрытый морщинами китаец отнюдь не выглядел старым или даже пожилым, хотя, впрочем, вполне мог быть древен как мир, и что-то даже наводило Н. на эту мысль и не позволяло заподозрить, что перед ним человек молодой или средних лет.
Н. поймал себя на мысли, что он разучился быть по-восточному любезным.
- Вы комендант порта? - спросил он, от отчаяния понизив голос насколько возможно.
- Ни в коем случае, - ответил китаец. - Где это вы набрались таких терминов? В Шанхае, что ли, - он указал рукой на северо-восток, - так там теперь, по слухам, друг в друга стреляют. Представляете? - он даже зажмурил глаза. - У нас в Китае ничего такого нет. И не было. Какой смысл?
Он без труда, даже без усилия поднялся на палубу, уцепившись за свисавшие книзу шаткие спиральные перила и оттолкнувшись ногой от дна лодки.
- У вас есть все, что нужно? - спросил он. - Или чего-нибудь не хватает? И, кстати, достанет ли у вас денег для длительного пребывания в сих краях? Впрочем, и этот вопрос можно будет решить.
Он тихо уселся в плетеное бамбуковое кресло.
- Тридцать, нет, тридцать пять лет назад сюда приплыл некто очень на вас похожий, сходного возраста и роста. Только тогда он был один-одинешенек. А теперь посмотрите, вон сколько - он широко развел руками.
Н. машинально огляделся, но, как ни старался, не увидел ничего кроме рыбацких лодок.
- Не замечаете? - осведомился. - Так вот же, такие большие квадратные паруса.
На мгновение Н. и правда показалось, что на горизонте мелькнуло белое полотнище, но, прежде чем он сумел высмотреть хоть что-то в этой дали, у него заболели глаза. В них сразу заплясали разноцветные тени, затем в уголках глаз закололо, навернулись слезы, и он вообще перестал что-либо видеть. Потом, когда все пришло в норму, горизонт снова оказался совершенно чист.
- Ничего, пройдет.
- В отличие от вас, он не был так нетерпелив, оттого и пробыл тут недолго. Впрочем, еще вопрос, способствует ли жизнь на водах долголетию. Иногда, наверное, нет. Но вы куда нервнее и не умрете через шесть недель. Я хорошо помню, его предшественник прожил тут много лет.
- Вряд ли это займет больше чем несколько недель, - сказал Н., - это ведь то же самое, что уразуметь, зачем я сюда приехал. Не уразумею, протяну, соскучусь - значит зря приехал. Впрочем, кое что я и так знаю. Меня мучит совесть, хотя пока не то чтобы очень уж. Боюсь, дальше будет хуже. Вы наверное знаете, я разбогател несколько десятилетий назад не совсем красивым образом и очень хочу познакомиться с китайской точкой зрения на этот счет.
- Очень интересно, - сказал он, - только сложно.
Н. грустно улыбнулся.
- Вы не разбогатели, а получили наследство, это не одно и то же. Люди плохо приспособлены к жизни, поэтому должны следить за тем, чтобы, как жизнь ни сложна, они в ней не запутывались и не теряли самообладания. Вот вам нить. Не ищите простых ответов и не довольствуйтесь простыми объяснениями. Жизнь чудо как сложна. Хороший человек прост и с годами становится все проще.
- В Китае нет закона, да вообще, нигде нет закона, который мог бы научить нас жить. Обычно он теряется по дороге между канцелярией, в которой он был создан, и залом суда, куда люди приходят не за справедливостью, а по делу. Закон интерпретируется только практически, вот в чем дело. Если тянуться к природе вещей, как вы, то не отнимешь законной силы и у революционных ордонансов - чем не свежеиспеченная система наследственного права? - знаете, у тех, кто стреляет в Шанхае.
- Китай стал Китаем задолго до того, как были выдуманы законы. И в самом деле, что ж - они нужны для того, чтобы наказать виноватого? - без них нельзя? - чтобы регулировать течение жизни? - человеческие отношения? - но для этого куда больше подходят законы физики и языковые правила, начертанные прежде нас, тогда же, когда русла великих рек, заодно с географической картой. Тот, кто установил законы, имея в виду, что они станут общими и обязательными для всех и вдобавок предписал их изучать, оказал Китаю такую же услугу, как тот, кто выдумал золотые деньги, - изобрел еще одно общее для всех средство ведения дел и урегулирования отношений. Этот последний, говорят, положил конец золотому веку, переплавив все имевшееся в наличии золото в уродливые кругляки. Но это еще ладно - все-таки удобные деньги и общий экономический язык! Но ведь и золотые деньги не вечны, потом приходит черед бумажных денег, банкротств, инфляции и стрельбы в Шанхае. Точно так же первоначальные законы неизбежно переплавляются в болезнетворный юридический вздор.
- Впрочем, попробуйте меня переубедить.
Через несколько недель Н. к нему привык. Как-то раз - впрочем, это уже гораздо позже, полная акклиматизация отняла много времени - они пили чай и смотрели на звезды. Теперь уже Н. казалось, что палуба яхты чуть покачивается, только не в такт, а так, как будто это он сам ее раскачивает. "Что же делать? - спросил он. - Вернее, как мне быть с угрызениями совести?" Наверное, вопрос можно было бы сформулировать и по-иному.
- Постарайтесь извлечь из них пользу. Что вам остается? А все-таки скажите, у вас есть все, что нужно? Вы ни в чем не нуждаетесь? Ничто так скверно не сказывается на характере, как неоправданные лишения. Это я вам. Мудрейшие из людей теряют терпение, нить или даже рассудок, когда им недодают стакан воды.
- Разумеется, - сказал Н., - вопрос только - когда именно недодать, утром или вечером. - Послушайте, - сказал он, опять же в подходящий момент, месяца через три, когда уже много воды утекло и всякое было высказано, - я все-таки хочу чтобы вы меня выслушали, всю мою историю с начала до конца и потом хоть как-то меня осудили. Но даже если вы не дослушаете до конца, - а я подозреваю, что так и будет, - все равно игра стоит свеч, поскольку самое худшее было именно в начале. Впрочем, нет. Лет тридцать назад я подписал документ, который и сейчас бы счел ядовитой пародией на Руссо, шуткой, чем же еще - у нас во Франции такие вещи приняты, а кроме того, там никто особого значения философии не придает. Кстати, и подписи тоже, отсюда массовые банкротства и уклонения от платежей. В этом документе было сказано, что я - назовем это так - одобряю и морально поддерживаю убийство - нет, умерщвление, нет, это непереводимо, - то, что делает человека из живого мертвым, то, чтобы он умер, - неизвестного мне пожилого китайского мандарина, а за эту пресловутую поддержку получу, собственно, унаследую, хотя по-французски это не так ясно, все его довольно значительное имущество. Имя мандарина названо не было, так что это весьма походило на шутку, правда, в ней значилось, что сумма наследства составит самое меньшее десять миллионов золотом. Я сам не знаю, почему я это подписал, наверное, по легкомыслию, только неизвестно, смягчающее это обстоятельство или отягчающее. Ведь я хоть и мало верил, что из этого что-нибудь выйдет, а все решил случаем не пренебрегать, полагая, что он беспроигрышный и вдобавок дармовой. Оказалось, нет - мне даже пришлось заплатить нотариусу. Я даже не помню как звали приятеля, который подстроил мне эту сделку.
- Это ничего, - сказал он, кряхтя, - я помню. Это ничего. Обратите внимание, однако ж, вам было предложено наследство, а не плата, французская двусмысленность не про то - имущество, переходящее законным порядком, а не пудовый мешок с украденными деньгами. Вы вступили в наследство, хотя и не состоите в родстве. Стало быть, он написал завещание, не правда ли? На то была причина? Может быть, вы оказали ему услугу. Вы не были знакомы? Вздор. Не можете же вы не знать, кому наследуете? Хотя бы имя...
- Разумеется. Но ведь бывают неожиданности. Вся беда в том, что через несколько недель я получил наследство от одного престарелого француза, промышленника, который заработал много денег на железнодорожных концессиях и, по-видимому, никем не мог считаться мандарином. Может быть, мандарином его прозвали в шутку, заодно с Руссо, но тогда это нечестный прием - я бы ни за что не согласился ему повредить.
- Вы спросите - а китайцу можно? Тоже нет. Но я все еще находился под обаянием этого проклятого афоризма.
- Скажите, - спросил он, - интересовались ли вы когда-либо тем, где этот ваш миллионер похоронен?
- Тридцать пять лет назад, - продолжил он при очередной оказии, - впрочем, я вам об этом уже рассказывал, - в эту самую бухту вошел корабль, зафрахтованный пожилым, чем-то похожим на вас человеком. Собственно, сходство начиналось и кончалось на том, что его мучила та же проблема, что и нас с вами. Разумеется, и он не был первым, никто из нас не бывает ни первым, ни последним, только звеном в цепочке, но не начинать же вашу историю с самого начала, за двести лет, а то и больше. Он приехал, как и вы, еще не азиат и уже не европеец, озабоченный одновременно прошлым и будущим и совершенно не думая, да и ничего не понимая в настоящем.
- Да, - вставил, воспользовавшись паузой, Н., - я давно хотел себе уяснить: я могу каким-нибудь образом вернуть деньги, извиниться и вообще возместить убытки?
- Конечно, всегда можно возместить. Только для этого должны быть убытки. И пострадавшие. И желание. И, потом, - кому?
- Скажем, наследникам.
- Вы же знаете, их не было. Вы наследник, и только вы и понесли убытки.
- Тогда стране.
- Стране? Какой стране? Вы хоть помните, от кого получили наследство? От француза. Помните? Он похоронен вон там, на берегу, совсем близко. Вы сможете посетить его могилу. Он прожил очень недолго, не то, что другие. Вы только-только успели подписать этот пресловутый документ, и сразу пришлось получать наследство. Обычно все это тянется гораздо дольше.
- Так что же, - растерянно пробормотал Н., - месье Д. и есть мандарин, которого я согласился убить? Странно, и, потом, какой же он мандарин? Это, наверное, обман или что-то другое - во всяком случае, я не подозревал, как это у вас делается.
- Подозревали. Этот человек, ваш предшественник, самый настоящий мандарин. Когда он спросил, в свою очередь, что делать с деньгами, которых стало теперь гораздо больше, видите, он копил их для ваших наследников, мы, опять-таки, ответили, что нам они не нужны, только как средство, но мы сами не хотим их касаться, напротив, мы заинтересованы в том, чтобы он владел ими как можно дольше и счастливо, но, может быть, он разрешит нам вписать в его завещание имя по нашему выбору. Он согласился. Мы обещали, что его наследником непременно будет француз. Он запротестовал, но видно было, что это ему приятно.
- Впрочем, ему было почти все равно. Он даже высказал как-то раз пожелание, чтобы деньги остались в Китае, но у нас были другие планы. Что же до титула, я сам передал ему письмо от губернатора провинции, в котором с приятной витиеватостью сообщалось, что он назначен наследственным мандарином бухты Тинь-Ха, так что в итоге вы получили все, что обещал французский философ, - мандарина весьма богатого, старого и больного.
- Кстати, письмо сохранилось.
- Кстати сказать, по идее вы вместе с деньгами унаследовали и титул, - вы единственный наследник, не правда ли? - но мы в Китае никогда на это не полагаемся, так что вы, наверное, скоро получите новый указ. Все в порядке, не правда ли?
- И что же дальше? - Н. очень долго не мог решиться задать вопрос. - Вы его убили? Нет, кажется нет, но вы сказали, что он прожил совсем недолго - может быть, это все-таки благодаря вам?
- Его никто не убивал, ручаюсь, ни его, ни его предшественников, никого - хотя впрочем, я слышал, что задолго до Руссо, примерно во времена Марко Поло, дело обстояло несколько иначе. Он мог жить до ста лет, и мы с радостью заботились бы о его благополучии - только тогда деньги отошли бы, скорее всего, не вам, а кому-нибудь другому. Мы знали, что он скоро умрет и искали вас в ужасной спешке.
- Ну, а что в таком случае было бы со мной?
- Вообще-то бессмысленно спрашивать, может быть, ничего, но всего вероятнее, что вы наследовали бы кому-нибудь другому.
- Это - я имею в виду смерть, наследство, соблазн, вообще все - так часто случается?
- Всяко бывает. В те времена выбор был очень небольшой. Но вообще говоря, недостатка в мандаринах у нас нет. Чаще не хватает наследников, иногда очень остро, то есть интересующих нас людей, готовых принять деньги. Мы нашли вас не без труда, страшно торопились и не были уверены даже, что сделали сносный выбор. Мы знали только, что вы впечатлительный холостяк из приличной семьи, находящийся в затруднительном материальном положении и интересующийся китайской живописью. Маловато. Тем не менее, наш представитель в Париже решил, что китайская культурная традиция придется вам по вкусу, и, как видите, не ошибся. В те времена Китаем еще никто не интересовался из чистого снобизма.
- Подождите, - сказал как-то раз очухавшийся Н., был поздний вечер, и они стояли на палубе и смотрели на звезды, - из ваших слов следует, что не было никакого убийства, все это блеф, суть которого в лучшем случае - хитроумное насаждение китайской культуры. Ни я, ни месье Д., ни его предшественники - никто никого не убивал, а эти деньги - по крайней мере, пока вы выбираете наследников безошибочно - голый, как скелет, соблазн, вечно, столетиями, предлагаемый, но никогда не используемый дар. Зачем все это нужно? Для чего вы клевещете на самих себя?
- Клевещем? Отчего же? Ведь в документе об убийстве ни слова, разве только о вашем согласии на оное - и о вознаграждении за это согласие. Там не сказано, что вы получите наследство после того, как мандарин будет убит. Может быть, он умрет естественной смертью. В конце концов, можно наследовать и не убив - ведь никто из нас не бессмертен. Миллионеры - даже мультимиллионеры вроде вас - тоже не избегнут общей участи.
- Я понимаю, что вы хотите мне предложить. Собственно, если понимаю - значит наверняка согласен, заранее согласен. У меня тоже нет наследников, наверно, это неявно предусматривается если не договором, то расчетом. К тому же деньги в самом деле ваши. Только цветы, цветы мои. Хорошо, я подпишу.
- Обратите внимание, Н., - это вы нам предлагаете, а не наоборот. Конечно, это имелось в виду, но все-таки инициатива ваша. Я объясню вам, почему это важно, вообще, полезный урок. Запомните хорошенько: то, чего вы сами захотели, - неотвратимо.
- Да, раз мы в Китае. В Европе все иначе.
- Подождите, - сказал Н., стоя на палубе с китайским дипломом в руках, в то время как невозмутимый китаец усаживался в лодку. - Мы еще увидимся? И еще - я могу высадиться на берег, если захочу?
- Разумеется. Хоть сегодня. Карантин? Ерунда, кто может вам помешать? И потом, вы мандарин, господин всей бухты. Прикажите рыбам выпрыгнуть из воды, и, они, я полагаю, подчинятся.
Н. хотел что-то добавить, но китаец уже махнул рукой.
В следующий раз.
Непонятно только, зачем все это понадобилось - так сложно. Именно об этом и думал Н., сжимая обеими руками перила, - собственно, нет, понятно, даже очень - связь между двумя мирами не может быть простой и легкой, и, допустим, раз так, в этом есть какой-то смысл, но все-таки, зачем подбивать будущих адептов совершить убийство, да еще из корыстных соображений? Впечатляет - но неужели их больше нечем завлечь? Или важно, чтобы столь завораживающим, пугающим образом?
Может быть, они так считают, но почему он должен с ними соглашаться? Какое самоуничижение! В принципе они правы - при таком повороте почти обеспечена преемственность стыдливого адепта, ибо скоро начинает мучить совесть, а для человека хрупкого это каюк. Совесть его не отпустит, пока он не приплетется в Тинь-ха и не выяснит на месте, отчего умер его предшественник. Для этого он, если потребуется, освоит китайский язык и научится рисовать гуашью.
Да, но таковы европейцы. У китайцев, как известно, совести нет - так кто же, может быть, Марко Поло их надоумил?





Александр Этерман. Мандарин


На главную
Комментарии
Войти
Регистрация